РАССКАЖИ ДРУЗЬЯМ

Круг интересов

КАРТА САЙТА

Что такое постмодерн?
Доклад на конференции Zoom 05.02. 2023г.

 

 

Дата публикации: 17.02.23.

 

 

«Постмодерн это когда делаешь

куклу куклы и сам при этом кукла».

В.  Пелевин.

 

Вы не читали теоретиков постмодернизма, таких как Деррида, Лиотар или Фуко? В этом нет никакой необходимости. Вы знаете о постмодерне почти всё, если листали хотя бы один современный роман, побывали хотя бы на одном современном спектакле, стояли хотя бы перед одной современной картиной или скульптурой. Постмодерн не изобретение философов, это ультрасовременная жизнь в самых различных её проявлениях. Впрочем, теоретики и сюда приложили свою руку, многократно усилив естественные, выросшие из самой жизни тенденции. Как мировоззрение постмодернизм чрезвычайно радикален - настолько, что невольно закрадывается подозрение: его приверженцы просто глумятся над всеми, кто ещё не посвящён в их сокровенные тайны.

 

В истории человеческой мысли было немало необычных воззрений, радикальность которых ставила современников в тупик. Первыми на память приходят киники со своим оголтелым, поистине «собачьим» цинизмом – сумасшедшими парадоксами, подрывавшими веру в мировой порядок и здравый смысл. Грандиознейшим скандалом в умудрённом многовековой интеллектуальной традиции эллинизме было возникновение в его недрах христианства, выворачивавшего наизнанку все привычные и казавшиеся незыблемыми житейские и мировоззренческие ценности. Очередными возмутителями спокойствия стали рационалисты, опрокинувшие столы церковных менял и бичами логического мышления выгнавшие их из храма Разума. Однако и на рационалистов нашлась управа в лице Шопенгауэра, Кьеркегора, Ницше, Шестова и прочих экзистенциалистов, сокрушивших по-детски наивную веру в непогрешимость мирового разума как наместника Бога на земле. История мысли предстаёт перед нами как чередование волн интеллектуализма – антиинтеллектуализма, хотя рассмотренная картинка, конечно, чересчур упрощена: подлинный ритм мировоззренческих приливно отливных волн был намного более сложным и прихотливым.

 

Пожалуй, ещё нагляднее ритм приливов и отливов проявляется в чередовании стилей в искусстве, особенно в архитектуре. Для романского стиля характерна исключительная чёткость и простота форм. Однако эта простота надоедает (как надоедает всякая простота), и на смену ей приходит грандиозный в своей архитектонике и филигранный в деталировке готический стиль. Но и этот величественный стиль, при всей своей мощи не способен держаться вечно, он сменяется строгими сдержанными формами Ренессанса, который в свою очередь длится не так уж долго, уступая место нарочито преувеличенным, неестественно пышным формам барокко. В конце концов утомляет и барочная тяжеловесность, и тогда на свет появляется прозрачный и строгий классицизм, за которым следует несколько более нарядный ампир. Затем снова реакция – неоклассицизм, столь безликий, что он неизбежно и вполне правомерно сменяется изящным и утончённым стилем модерн (art nouveau). Увы, всякому излишеству - даже в изящности – положен свой предел, и вот на смену изнеженной изогнутости модерна приходит уныло прямолинейный конструктивизм. Что-то подобное (хотя, возможно, и не столь ярко выраженное) прослеживается в изобразительном искусстве, литературе, музыке и особенно в  моде: стили всякий раз сменяются по принципу контраста, новое всегда возникает как протест против зажившегося на этом свете старого, которое в конце концов всем просто надоедает. Как сказал Оскар Уайльд, «наша мода столь отвратительна, что мы вынуждены менять её каждые полгода».

 

Рассматривая человеческую культуру в исторической перспективе, можно прийти к выводу, что нынешний постмодерн всего лишь очередной изгиб бесконечного в своей извилистости мирового культурного процесса. Но похоже, что в данном случае мы имеем дело уже не с изгибом, а скорее с вывихом. В постмодернизме есть некая представляющаяся ныне уже необратимой завершённость, это стиль интегральный по преимуществу,  во  всех отношениях. Заметнее всего его интегральность «по горизонтали» - он одномоментно охватывает все стороны человеческой деятельности – философию,  литературу, искусство, экономику, коммуникации, быт, стиль общения и повседневной жизни. Такого универсализма раньше не было. Но постмодерн интегрален не только по горизонтали междисциплинарности, но и по вертикали внутреннего содержания: постмодерн открыт для всего без каких-либо ограничений. Его единственное правило – никаких правил, его организационный принцип – ничем не ограниченное разнообразие, включающее в себя любую прихоть, любую двусмысленность, любое противоречие, при этом постмодерн открыто и нарочито пародиен.

 

Как художественный приём пародийность широко используется и в классическом искусстве, но там всегда недвусмысленно ясно, где автор обращается к своей аудитории серьёзно, а где иронизирует. Ведь одно дело весёлая интермедия как пикантная приправа к высокому стилю (сугубая серьёзность в неумеренных дозах делает его скучным пресным до неудобоваримости), и совсем другое – безостановочная кривляние, в котором всё становится фарсом и ничего не остаётся вне фарса. Этимологически слово фарс, обозначающее особый жанр в искусстве, происходит от фарша как мелко нарубленного мяса. В этом смысле первыми исторически зафиксированным (и в буквальном смысле этого слова до сих пор пока что не превзойдёнными) мастерами постмодернистского фарса были полинезийцы, принёсшие капитану Куку несколько корзин фарша из мелко нарубленных его матросов, пожелавших совершить экскурсию по острову без надлежащим образом оформленного разрешения местных властей. В постмодернистском фарше граница между серьёзностью и пародией полностью уничтожена, это пародийность, доведённого до самой последней крайности цинизма. Более того, пародийность в нём настолько всеобъемлюща, что становится самопародийностью: в конечном итоге он пародирует самого себя. Вся стилистика постмодерна это в конечном счёте «прикол», «стёб» и ненормативная лексика, а его содержание - сплошная патология. И если поначалу это была лишь психопатология - патология души, то теперь дело уже дошло до откровенной патологоанатомии – непосредственной физиологической «расчленёнки».

 

История культуры всегда была историей поиска единого мирового смысла, постмодерн же ставит себя вне истории культуры как таковой, поскольку для него общей линии развития культуры не существует. Культура для него это археология, случайные совпадения («констелляции») единичных предметов и событий. Между прочим, эта археологическая метафора, которой постмодернизм любит щеголять, для него разоблачительна: ведь материал археологии это исключительно окаменевшие свалки и помойки (ср. у Маяковского: «Уважаемые товарищи потомки! Роясь в сегодняшнем окаменевшем дерьме... »), так что, по своему собственному признанию, постмодерн целиком существует в области идейной помойки, это, как говорят математики, его область определения. И постмодернизм знает об этом. Потому-то он имеет насквозь игровой характер: кто же всерьёз захочет всю жизнь провести на помойке? Жить на ней можно только подтрунивая над самим собой.

 

Вообще-то, жизнь и на помойке возможна, но это жизнь особого рода - в форме плесени. И в этом постмодернизм тоже признаётся сам, выдвигая в качестве своей ведущей метафоры грибницу – ризому. Метафора ризомы противопоставляется метафоре дерева как иерархической структуры. Ризома это плесень, в которой всё со всем безнадёжно перепутано, где ничего «главного», основополагающего, центрального - станового хребта, ствола, корня. В ней царит тотальное равноправие равных в своей хилости ниточек и паутинок, вся сила которых в их бесчисленности.

 

Впрочем, для постмодернизма больше подходит другая биологическая метафора, так называемые слизистые грибы. Эти странные (широко распространённые, но редко замечаемые) существа принимают в зависимости от условий среды самые разные формы: в активной фазе они выглядят как расползающаяся веером жёлтая слизь, сжирающая на своём пути всё отжившее или ослабевшее. На стадии размножения слизь превращается в твёрдые чёрные «ягоды», взрывающиеся споровой пылью, столь тонкой, что она разносится ветрами через континенты. А в определённых случаях эта изначально бесформенная масса может превращаться в похожее на слизняка существо, осмысленно двигающееся в направлении более благоприятных условий – туда, где «тепло и сыро». Эти, по своему необычному поведению совершенно «инопланетные», существа обладают подобием разума: например, они способны находить выход из лабиринта, причём при наличии нескольких выходов находят кратчайший. Слизистые грибы могут состоять из сотен тысяч отдельных квазиособей, которые при встрече способны сливаться в одну-единственную гигантскую клетку (до десяти сантиметров в поперечнике!). То есть, по сути, каждая псевдоколония слизистых грибов – один одноклеточный организм (ризома настоящих грибов - организм многоклеточный), связанный некой объединяющей жизненной идеей.

 

В постмодернизме такой сквозной идеей, создающей единство этого, в культурном смысле «одноклеточного», организма, является идея текста. Постмодернистская слизь выедает окружающую реальность, перерабатывая «тексты» молекул наследственности поглощаемых организмов в энергию своего размножения. Постмодернизм рассматривает весь мир как «метатекст» не для того, чтобы сохранить суверенность каждого индивидуального «текста», а для того лишь, чтобы «проанализировать» его, то есть разложить на части, убив при этом «душу» поедаемого организма. В этом смысл «гипертекстуальности», включение опыта мировой культуры путем ее «иронического» (если бы только иронического, на самом-то деле чаще всего  глумливого) цитирования.

 

При всём своём индивидуальном ничтожестве низкоорганизованные организмы имеют колоссальное преимущество: сложноорганизованные не только легко уязвимы, но и принципиально, по самой своей генетике - смертны. Живы они только своей линией развития – своего рода «культурой» (для человека – без кавычек). Низшие же одноклеточные организмы на генетическом уровне бессмертны. Если высшему не помогать, оно в конце концов вымрет. Если с низшим – в любом его обличье – не бороться, оно непременно победит. Это борьба не на жизнь а на смерть – как борьба живой клетки с проникшим в неё вирусом. Низшее будет жить вечно, паразитируя на высшем, разлагая его снаружи и выедая изнутри, перерабатывая всё высшее в подобное себе.

 

В постмодернизме такая переработка называется декомпозицией – разложением сложного на простые составляющие (типичный пример – разложение сложной психической жизни человека на примитивные психоаналитические «комплексы»). Эта декомпозиция (именуемая также деконструкцией), осуществляется с помощью кислоты упомянутой выше иронии. Кстати, кислота иронии проявляет себя даже визуально, ироническое выражение лица всегда кислое – достаточно вспомнить выражение лица таких мастеров иронии как Михаил Жванецкий или Марк Захаров. Форма, выеденная кислотой иронии становится пустой (великие юмористы, включая Жванецкого, признавались, что непрерывный юмор, даже самый блистательный, внутренне опустошает – выедает душу). Образ пустого тела – типичнейший образ постмодернистского искусства. Началось это давно, с портретов Модильяни и развивалось дальше, дойдя до изображений, где фигура человека уже совершенно намеренно обозначена как муляж, манекен. Впрочем, после нескольких десятилетий гротескного уродования художниками человеческого тела этот шаг в изобразительном искусстве был вполне закономерным и ожидаемым. Художники нового времени отказались от реализма на том основании, что внешность, видимость предмета не отражает-де его внутренней содержательности, и храбро взялись изображать не вещи, а идеи этих вещей. Как выразился Ортега-и-Гассет, «художники от изображения предметов перешли к изображению идей: они ослепли для внешнего мира, повернув зрачок внутрь». Казалось бы, Бог в помощь, дерзайте. Но что же они нашли там, внутри? Сначала это были обломки вещи (кубизм), далее – хаотическая атомизация вещного мира (абстракционизм), затем вещь возродилась в виде пародии на себя (в кривом зеркале сюрреализма), а в конце концов она полностью исчезла, оставив после себя пустоту постмодерна – насмешливую улыбку чеширского кота из «Алисы в стране чудес».

 

Эта внутренняя пустота, отсутствие содержания стала символом пустопорожности самого постмодерна: «пустмодерн» настойчиво подчёркивает, что намеренно играет формами, из которых ушла жизнь. Искусство постмодерна отказалось от изображения видимости, но за невозможностью показать истинное (а не кажущееся) внутреннее содержание, показало образ отсутствия самого этого содержания. Муляж, полая фигура, «кукла куклы, изготавливаемая куклой» - это и есть главный символ постмодерна – симулякр, подобие, лишенное подлинника, образ отсутствующей реальности. Содержание в постмодерне стало настолько несущественным, что ироничное определение жанров изобразительного искусства, звучавшее ещё совсем недавно язвительной насмешкой, теперь можно принимать на полном серьёзе: картина это то, что можно повесить на стену, скульптура это то, вокруг чего можно обойти, архитектура это то, внутрь чего можно войти. Точно так же буквальное значение неожиданно приобрело понятие дурака как куклы, внешние формы которой напоминают человеческие, но которая внутри набита всяким хламом: ср. выражения «набитый (трухой) дурак», «валять (из войлока) дурака». Это позволяет слегка перефразировать Пеле¬вина: «Постмодерн это когда валяешь дурака и сам при этом дурак».

 

С пустотой связана и гносеология постмодернизма, точнее, «наличие отсутствия» таковой. Вся европейская традиция была логоцентричной, познание двигалось от внешнего к внутреннему, от знаков к замещаемому ими содержанию, которое полагалось первичным, но скрытым и подлежащим выявлению. Задача познания в том и заключалась, чтобы отделить содержательное зерно от шелухи символической оболочки. Постмодернизм же утверждает, что истины в объективном смысле не существует: истина не открывается, а создаётся, причём создаётся в рамках определённой культуры и существует только внутри неё. Любая система взглядов, пытающаяся навязать себя в качестве универсальной, есть попытка одной культуры доминировать над другими, и потому должна беспощадно пресекаться: плюрализм превыше всего. В постмодерне прирост бытия обеспечивается не воссозданием целости из фрагментов, а наоборот – разложением пока ещё существующих структур.

 

Любопытно, что логоцентризм – представление о центральном месте в познании логоса как слова, закона, логического мышления - по мнению постмодернистов неотрывен от фоноцентризма как веры в приоритет звука, фонемы перед письмом. С этим можно было бы, поразмыслив, и согласиться, по крайней мере, частично. Но дальше постмодернизм утверждает нечто совсем неожиданное (как говорится, «Остапа понесло»): этот пресловутый логофоноцентризм оказывается ещё и фаллоцентризмом – убеждённости в первенстве мужского начала, в первичности мужчины и вторичности женщины. Такой неожиданный поворот вызван несомненно чисто акустическим сходством начального звука обоих слов (ph). Если бы это заметили русские постмодернисты, они бы вдохновились ещё сильнее, потому что русская буква «ф» (ферт), как указывал тот же Гоголь, символизирует именно мужское начало, в отличие от точно так же звучащей, но не применимой к данным словам «фиты», символизирующей начало женское. Более того, исчезновение после революции «фиты» из русского алфавита можно считать знамением окончательного исчезновения «вечно бабьего» (розановская перефразировка гётевской «вечной женственности») из русской души. Но это так, в скобках, в качестве пародии на постмодернистскую языковую акробатику.

 

Наличная событийность в постмодерне самодостаточна и не нуждается в возведении к какому-о внешнему, неотмирному основанию. Постмодернистам чуждо стремление классической философии к поиску универсального смысла, установка делается на «активную интерпретацию»: ризома занимает место разума. Самоцелью становится «означающее» – ставший совершенно автономным условный знак, который уже ничего не обозначает. И поскольку все такие бессодержательные знаки, из которых сотканы высказывания, находятся в безнадёжно запутанных отношениях с другими столь же бессодержательными знаками (включая те, о которых не подозревает и сам автор), то, по большому счёту, ни в каком высказывании претендовать на авторство не может никто. Отсюда знаменитая «смерть автора»: каждый читатель получает полное право возвысить себя до уровня автора, приписывая любым текстам любые смыслы, в том числе и не предполагавшиеся его создателем. Опыт отдельной личности (пусть даже самой ничтожной в интеллектуальном отношении) оказывается сопоставимым с опытом величайших гениев человечества («много у нас диковин, каждый чудак – Бетховен») и даже с обобщённым опытом всего человечества, приобретая равную с ним ценность и соответственно равные права. Выработанная веками напряжённой интеллектуальной работы онтология замещается набором разрозненных сугубо индивидуальных личных опытов.

 

Эта «диверсификация» бытия-в-себе в многообразные формы наличного бытия свершается в форме троицы «разнообразие – случайность – толерантность» и проявляется во всём. В искусстве любой произвольный жест объявляется «творческим» (разумеется, при условии, что художник ранее был уже возведён арт-элитой в ранг творца). В живописи вместо сюжета зрителю предлагается экспрессия взмаха кисти: ему дают возможность напитаться «энергией», которую художник вложил в этот взмах. В рамках такого подхода постмодерн выработал свои специфические жанры: флюксус, хэппенинг, перформанс – вместо продуманного, законченного, цельного в себе произведения. Поскольку исчезает возможность давать оценки (никакой авторитетной инстанции не существует), то исчезает и понятие качества: между гениальным и бездарным нет никакой разницы (каждый – Бетховен), в результате чего всё высокое неизбежно замещается низшим – уже по той простой причине, что низшее легче в изготовлении и доступнее для понимания.

 

В социальной сфере постмодерн проявляется в стремлении интегрировать маргиналов в общество. Опасность этой затеи (при всей её кажущейся гуманности) заключается в том, что маргинал на то и маргинал, что он принципиально не совместим с обществом. Жизнь на дне ему дороже нашего комфорта, его болезнь ему дороже нашего здоровья.  И хуже всего то, что его болезнь заразна: социализация маргиналов приводит к обратному эффекту - маргинализации общества. Маргинал общественно опасен: в результате заигрываний с ним страдает нормальное (пока ещё) большинство. Например, педофилия – прямое следствие безграничной толерантности западного общества в сексуальной сфере. То же относится и к наркомании: постмодернистский призыв к шизофреническому расширению сознания это по сути прямая пропаганда к уходу за горизонты обыденного - в пространство психоделических грёз, создаваемых галлюциногенами. Не надо быть футурологом, чтобы понять: легкомысленно игровой подход к жизни ставит под вопрос само будущее человечества.

 

Более того, как ни парадоксально это может прозвучать, само наше прошлое становится непредсказуемым. С точки зрения постмодернизма вся предшествующая история человечества  заключалась  в последовательном  освобождении индивидуального бытия из-под ига бытия коллективного. При этом социальные универсалии, все эти «вечные ценности» – представляли собой тоталитарные идеи-фикс, препятствовавшие творческой самореализации индивида. В связи с этим и работа современного историка приобретает невиданную ранее специфику: история как дисциплина стала субъективно-игровой: каждый может, перетасовывая одни и те же исторические «факты» (а при необходимости, добавлять свои собственные, специально для такого случая придуманные), создавать ту историю, которая ему больше по вкусу (Фоменко, Чудинов, Резун и почти все нынешние украинские историки). Но разрушение прошлого может оказаться не менее опасным, чем разрушение настоящего: у кого нет прошлого, у того нет и будущего.

 

Человек постмодерна это homo ludens - «человек играющий». Игровой подход позволяет вместо поиска суперсмысла как идентичности (ведическое тат твам аси) выдвинуть на первый план категорию различия. При этом смысл выявления различий заключается не в том, чтобы привести их в конечном итоге к подобию или хотя бы сходству, а лишь в том, чтобы указывать на всё новые и новые различия, то есть, задача познания заключается в том, чтобы максимально плодить различия. И нужно всё это исключительно для того, чтобы перед нашим умственным взглядом ни в коем случае не могла бы возникнуть идея целого. Упорядоченное, социализированное сознание провозглашается параноидальным. В паническом бегстве от целостности (именуемой постмодернистами «тоталитарностью») выбрасываются все универсалии. При этом становится непонятным, каким образом окажется теперь возможным общение между людьми, что их будет объединять. В этом пункте постмодерн резко расходится даже с фрейдовским психоанализом. Изначально психоанализ как терапия был нацелен на то, чтобы «образумить» бессознательное, вывести его на свет сознания, перевести иррациональные влечения на рациональный язык. Постмодернисты противопоставили психоанализу «шизоанализ»: именно в силу того, что сфера бессознательного носит «творческий» характер, так что освобождаться от него ни в коем случае не следует. Настоящая свобода заключена как раз в нём, попытки поставить его под контроль сознания вредны для творчества. Шизофрения как высшая форма сознания предстает главным освободительным началом для личности и движущей силой общества. При этом постмодернистская шизофрения особого вида, это гебефрения, юношеская шизофрения, клинически проявляющаяся в нелепо театральной манерности, рваной и вычурной речи, дурашливом поведении, вплоть до полного ухода в мир галлюцинаций. Так что весь постмоерн можно рассматривать как старческий маразм человечества, впадение дряхлеющего человечества в детство.

 

Даже экономика эпохи постмодерна становится игровой, виртуальной: на биржах, представляющих собой фактически гигантские по масштабу игровые ставки казино, крутятся не настоящие деньги, а виртуальные фишки – деривативы, на биржах торгуют не настоящими товарами, а виртуальными  «фьючерсами», объёмы которых во много раз превышают объёмы реально существующих товаров. Фактическое наполнение экономики активами (тем, что имеет реальную ценность) весьма невелико, в основном это чистая фантасмагория – «мёртвые души» (прозорлив был Гоголь). Всё это до поры до времени держится исключительно в силу инерции движения, развитие происходит взаймы у будущего. Казалось бы, почему бы и нет, до сих пор ведь эти игры сходили с рук: экономика действительно бурно развивалась, хотя бы и за счёт будущего. Беда однако в том, что для такого развития необходимо каждые десять лет удваивать производство. В принципе и это возможно, но лишь в условиях неограниченных ресурсов. В реальном же мире ресурсы ограничены (как ни странно, заметили это лишь к концу 20 века), и потому стратегия безграничного экономического развития оказалась катастрофично провальной. Пузырь виртуальных материальных ценностей, поднимавший нас всё выше и выше, в конце концов лопнул.

 

Остаётся только надеяться, что точно так же когда-нибудь лопнет и безмерно раздувшийся неликвидный виртуальный пузырь постмодернизма, не обеспеченный реальными духовными ценностями. Ведь фактически интеллектуальную «недвижимость» всучили тем, кому она заведомо не по карману. Наделили людей, не столько даже доверчивых, сколько жадных до «халявы», ценностями, за которые они никогда не смогут рассчитаться и в один прекрасный момент непременно станут банкротами. Дали им дутый интеллектуальный капитал, некий заведомо фальшивый «талант». В постмодернизме всё фальшиво и лживо от начала до конца. Если реализм это стремление сказать правду о правде (что, впрочем, не означает, что это у него всегда получается), а сюрреализм и абстракционизм соответственно - ложь о правде и правда о лжи, то постмодернизм это назойливое утверждение лжи о самой себе – о лжи же. Постмодернизм  это жижа лжи.

 

Какие же причины вызвали к жизни столь экстравагантное и в то же время столь неожиданно победоносное направление в европейской культуре? Постмодерн это плод окончательного разочарования в идеалах и ценностях Просвещения - веры в торжество разума, в безграничность человеческих возможностей. Вся европейская культура, начиная по крайней мере с 17 века, воспринимается сейчас как то, что необходимо превзойти во имя будущего – хотя, помнится, футуристы задолго до постмодернистов призывали сбросить Пушкина с парохода современности. В этом основная идея постмодерна: вместе с изжившей себя эпохой теряют свою силу и духовные ценности этой эпохи. Поскольку «отжившей эпохой» для постмодернистов является вся история человечества, то  никаких  инвариантов («вечных», не меняющихся во времени ценностей) для них не существует в принципе. Тем самым они отрицают важнейший постулат бытия: будущее приходит и уходит, а прошлое остаётся. В конечном итоге триумф постмодерна стал возможен благодаря ослаблению иммунной системы «зажравшейся» западной цивилизации, перекормленной не только кукурузным,  но и интеллектуальным попкорном. Постмодернистская слизь (как и их аналог – слизистые грибы) сжирает ведь не всё подряд, а лишь то, что уже омертвело либо потеряло защитные свойства. Материальное изобилие, достигнутое обществом потребления, привело к тому, что идеальное не выдержало испытания комфортом: подобно тому, как любовь проиграла похоти, так и устремлённость к вечным ценностям проиграла жажде сиюминутного удовлетворения по существу мелочных но актуально неотложных потребностей.

 

Впрочем, предрасположение к такой деградации ещё глубже, фактически она заложена в самой природе человека, как обладателя (по Павлову) второй сигнальной системы, о чём говорил Кассирер: «У человека между системой рецепторов и эффекторов, которые есть у всех видов животных, есть и третье звено, которое можно назвать символической системой. Это новое приобретение целиком преобразовало всю человеческую жизнь. По сравнению с другими животными человек живет не просто в более широкой реальности, он живет как бы в новом измерении реальности. Человек живет отныне не только в физическом, но и в символическом универсуме. Язык, миф, искусство, религия - части этого универсума, те разные нити, из которых сплетается символическая сеть, сложная ткань человеческого опыта. Весь человеческий прогресс в мышлении и опыте утончает и одновременно укрепляет эту сеть. Человек уже не противостоит реальности непосредственно, он не сталкивается с ней лицом к лицу. Физическая реальность отдаляется от человека по мере того, как растет его символическая активность». То есть, тенденция к отчуждению от реальности заложена в самой природе человека как вполне естественный энтропийный путь деградации. Но это совсем не значит, что такой деградации следует потакать, покупаясь на лживые постмодернистские посулы обретения некой абсолютной свободы. Человек обязан противостоять деградации.

 

Постмодернисты ничего не могут сказать от самих себя, черпая из прямого контакта с реальностью. Они могут только имитировать, пародийно цитировать случайные обрывки не ими созданных «текстов». Это люди, одержимые своей вымученной параноидальной идеей-фикс (осознанная, артикулированная и яростно манифестируемая шизофрения сама по себе параноидальна), чрезвычайно (сверх всякой меры) начитанные, как им кажется всё на свете (по крайней мере, на уровне слов) знающих, однако напрочь лишённых какой-то прямой, бесхитростной интуиции, прямого контакта с жизнью как источника всего, в том числе и идей: «Ключ мудрости не на страницах книг: кто к тайнам жизни рвётся мыслью каждой, в своей душе находит их родник». - Гёте.

 

Кстати о тексте и его производных - метатексте и гипертексте – излюбленных ключевых словах постмодернистов. Они обожествили текст, открыто выступив как против новозаветной формулы «буква убивает, дух животворит», так и против сократовской апологии устной речи. Такая приверженность к письменному тексту в ущерб устной речи странным образом противоречит постмодернистской установке на спонтанность, случайность  и свободу. Было бы естественнее сделать ставку как раз на живое устное слово – текучее, сиюминутное. Спонтанная живая речь, с неизбежными для всего живого изъянами – нелогичностью, путаницей, повторами, обмолвками и прочей бестолковщиной – больше соответствует идеалу свободы, чем отредактированный – приглаженный, прилизанный, подправленный, выверенный – одним словом, «тоталитаризованный» - письменный текст. Постмодернисты пытаются устранить это противоречие ссылкой на то, что любой текст преодолевает свою «замороженность» в интертекстуальности, дающей простор для самых разнообразных толкований. Но ведь любые толкования это всегда нечто вымученное, натянутое, натужное. Никакие толкования никогда не дадут той свободы и спонтанности, которые в устной речи врождены.

 

А кроме того, толковать текст не так-то просто, он ведь сопротивляется произвольным толкованиям, в нём действуют внутренние силы сцепления. Само слово «текст» происходит от латинского textus – ткань (ср. «текстиль»), в общем смысле - сплетение, связь (ср. русское «вязь») — связная последовательность знаков. Это прежде всего буквы, связанные в слова, затем слова, связанные в предложения, и наконец, предложения, связанные в образные картины. Можно, конечно, расширять понимание текста до какого-нибудь мета-, интер- или даже гипертекста, но суть его как связной последовательности не изменится. Текст, как и точно соответствующая ему вязь предполагают именно неразрывное сцепление, связь своих элементов: «кон-текст» по-русски «с-вязь». Любое произвольное толкование, нарушающее эту внутреннюю связь, есть насилие над контекстом, а контекст умеет мстить за насилие над собой. И в этом смысле к постмодернистам возникает ещё одна серьёзная претензия, на этот раз эстетическая. Они как будто забыли, что настоящая жизнь языка (который ими безгранично обоготворяется) – в каламбуре, в игре слов. Эстетический грех постмодернистов (а до них – Хайдеггера) в том, что, провозгласив игровой характер текста, сами они своими текстами не смогли адекватно выразить эту вполне здравую идею, в своих собственных текстах они либо слишком серьёзны, либо слишком тяжеловесны и безвкусны в потугах на словесную акробатику. Им не хватает именно лёгкости, спонтанности, живости, и в конечном итоге, жизненности. Узнав от Заратустры, что «с горбатыми надо и разговаривать по-горбатому», они вывернули и эту максиму наизнанку: они навязывают нам свой «горбатый» язык в расчёте на то, что в конце концов мы станем достаточно горбатыми, чтобы вполне понимать – и принимать - их.

 

Впрочем, дискутировать с постмодернистами на поле «мягких» наук (история, социология, психология, литературоведение и т.п.) непросто, там они проявляют ловкость Протея («слизистые» же), ускользая от самой цепкой хватки. Но когда постмодернисты начинают продвигать свои идеи в области точных наук – физики и математики - паразитируя на таких понятиях, как нелинейность, фрактальность, теория катастроф и особенно на столь любимой ими «синергетике», их легко схватить за руку и вывести на чистую воду. Прежде всего, методологически. Для постмодернистов от науки характерна абсолютно нахальная самоуверенность в областях знания, находящихся далеко за пределами их компетенции, жонглирование словами и фразами, не имеющих ни малейшего отношения к делу – исключительно для того лишь, чтобы «запудрить мозги» неспециалистам, придав своим бессмысленным измышлениям впечатление солидности и основательности. Все их аналогии притянуты за уши и вызывают только недоумение. Например, они утверждают, что механика твёрдого тела разрабатывается активнее, чем механика жидкости исключительно в силу мужского шовинизма (твёрдое тело – мужское начало, жидкость – женское). Представители точных наук в ответ на такие высказывания только усмехаются, но в гуманитарной области подобная ахинея чаще всего не встречает должного отпора, и доверчивый читатель «хавает» подобную бессмыслицу, не осознавая, что всё это просто издевательство, «стёб».

 

Тема внедрения постмодерна в точные науки заслуживает отдельного обстоятельного разговора (один только Пауль Фейерабенд чего стоит), здесь мы приведём лишь мнение крупнейшего современного специалиста в области математической логики, Ноама Хомского: «Есть многое на свете, чего я не понимаю. Например, моему разумению не доступна дискуссия о наличии массы у нейтрино, или о сути недавно опубликованного доказательства теоремы Ферма. Но за те пятьдесят лет, как я занимаюсь наукой, я научился по крайней мере одной вещи: если мне что-то непонятно, я прошу своих друзей, работающих в соответствующей области, объяснить мне суть проблемы, и это им всегда удаётся без особых затруднений. В отдельных  случаях  я пытаюсь и самостоятельно вникнуть в проблему настолько, чтобы хотя бы понять, о чём в ней идёт речь. Но вот появляются  Деррида,  Лакан, Лиотар, Кристева, Фуко и возвещают нечто такое, чего мне не может объяснить ни один из моих знакомых, и при этом мои собственные усилия тоже остаются безрезультатными. Мне представляется, что это может означать лишь одно из двух: либо в интеллектуальной жизни человечества произошла какая-то небывалая мутация, породившая теорию, по своей глубине и фундаментальности намного превосходящую квантовую теорию, топологию и т. п., либо это … Боюсь даже произнести то, о чём я только что подумал». Не трудно догадаться, о чём Хомский подумал, но в силу своей воспитанности постеснялся высказать вслух: претенциозная чушь. Юм в таких случаях особенно не стеснялся и говорил своё решительное To the flames! – В топку!

 

И всё же, несмотря на глубочайшее уважение к Хомскому (и тем более к Юму), остаётся некоторое внутреннее беспокойство: за счёт чего явно бессмысленное мировоззрение получило столь широкое – если не в народных массах, то по крайней мере среди творческой элиты – распространение, чем оно привлекло к себе далеко не самых отсталых наших современников? Глупость и жадность – о которых в своё время говорили Пикассо и Дали, и к которым следовало бы добавить снобизм и эпатаж, выражаемые ёмким русским словом «выпендривание» – наверняка  сыграли свою роль, но, скорее  всего, всё же вторичную. Здесь должна быть какая-то более глубокая основа. Ключом для понимания феномена постмодерна может послужить  высказывание Кассирера: «При критическом рассмотрении бытие не дано, есть только задача». Это довольно загадочное  высказывание можно  связать  с  хорошо  известной  «копенгагенской»  интерпретацией  квантовой физики, из которой следует, что именно наше сознание создаёт явленный, овеществлённый мир: акт наблюдения над волновой функцией приводит к её «коллапсу», при котором возникает материальная частица.

 

Представление о материализующей способности сознания проникло из области квантовой физики в область космологии. Вот что говорит об этом Джон Уилер  (не последний человек в современной физике, создатель теории «чёрных дыр»), автор концепции «творения  через наблюдение»: «Вселенная  представляет  собой  огромную  петлю обратной связи, через которую мы вносим свой вклад в продолжающийся акт творения - не только существующего, но и прошлого. Мы являемся частью изменяющейся вселенной, вглядывающейся в себя и формирующей себя. Вглядываясь во времени назад, вплоть до Большого Взрыва, наши нынешние наблюдения выбирают один из многих возможных квантовых историй для вселенной». Это, пожалуй, наиболее радикальный взгляд на мироздание, который когда-либо выражался физиком: окружающая нас реальность имеет место не потому, что изначально, до нас существуют какие-то там частицы, поля или иные физические данности, а исключительно вследствие нашего акта наблюдения. Именно наблюдение и создаёт реальность, причём творение идёт не только вперёд, но и назад: своим наблюдением мы творим не только настоящее и будущее, но и прошлое.

 

Эта глубочайшая и радикальнейшая идея (на философском языке её впервые внятно поставил Беркли) пока что ещё не осмыслена до конца, но чуткие души смутно предощущают её и бессознательно стремятся как-то её выразить. Постмодернисты –  люди психически неустойчивые (шизофреники же) и потому чрезвычайно чуткие – как, впрочем, все одержимые бесом.  В отличие от людей «нормальных» они ощущают глубочайшую идею не заданного, становящегося, творимого бытия, но выражают её пародийно: гримасничая и дёргаясь в конвульсиях – типичные признаки одержимости. Как уже указывалось, постмодерн страдает именно гебефренической - «смехотворной» формой шизофрении, что позволяет связать его с описанной Бахтиным народной «смеховой» культурой. Связь эта генетическая, по прямому родству: в обоих случаях речь идёт о глумлении над серьёзностью бытия. Этой глубинной связью объясняется парадоксальная «народность» постмодернизма: в нём сверхусложнённые интеллектуальные пируэты напрямую смыкаются с тёмным, непроявленным, докультурным, дремучим состоянием души.

 

В  20-м веке  произошло явление, названное Ортегой-и-Гассетом «Восстанием масс». Ортега показал, что для вторгшихся на историческую арену масс характерна психология капризных избалованных детей, привыкших любую свою прихоть удовлетворять сию минуту,  причём за чужой счёт, самим не прилагая никаких усилий. Такие великовозрастные балованные дети вряд ли окажутся способными продолжить дело прежних культурных творцов, которые, будучи беспощадно требовательными к себе тружениками, благоговейно внимали своим кумирам – великим  авторитетам прошлого. Хотелось бы, конечно, надеяться (надежда угасает последней), что это лишь временное умопомешательство и пост-юношеская гебефреническая заносчивость наших современников в отношении своих предков со временем пройдёт, как проходит она у молодых людей, о чём когда-то хорошо сказал Марк Твен: «Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я с ужасом обнаружил, как непроходимо глуп мой отец. И вы не представляете себе, господа, насколько  поумнел  этот далеко  не молодой  уже  джентльмен за последующие десять лет».

 

Знать всё о немногом и немного обо всём

Коммерческое использование материалов сайта без согласия авторов запрещено! При некоммерческом использовании обязательна активная ссылка на сайт: www.kruginteresov.com